руccкий
english
РЕГИСТРАЦИЯ
ВХОД
Баку:
03 дек.
20:52
Журналы
Данута Гвиздалянка «Мечислав Вайнберг — компози...
© violine
Все записи | Люди
вторник, июль 12, 2011

“ЭЛ-ЭЙ” и окрестности. Мансур Векилов

12

Об авторе: Александр Грич - член Союза писателей СССР, поэт, переводчик, публицист, автор нескольких книг стихов, многих переводов из классики и современной азербайджанской поэзии и прозы. Сотни публикаций в периодических изданиях Баку, Москвы, Лос-Анджелеса.
Автор и продюсер ряда телевизионных программ и документальных фильмов.
В США с 1992 года.


Мы  начинаем публикацию новых глав из книги Александра Грича.

“ЭЛ-ЭЙ”  и ОКРЕСТНОСТИ

ВМЕСТО ВСТУПЛЕНИЯ

Мы легко и изящно подчиняемся правилам сегодняшнего момента и говорим именно то, что он, Его Величество Этот Момент, хочет от нас услышать.
Нет, я не о вульгарных приспособленцах говорю. Таковые с каждой сменой  порядков и правил – не важно, где –  в городе, в районе, в организации - немедленно предавали анафеме все старое и воспевали все новое.
И я на них смотрел с плохо скрытым удивлением, хотя бы потому, что кодекс порядочности человека нашего воспитания включал поговорку о том, что у мужчины – одно слово.
Потом пришлось увидеть, как аккуратно то же самое происходит в масштабе огромной страны. И Великая Октябрьская революция начинает именоваться октябрьским переворотом,  имя всевышнего начинает писаться с большой буквы, даже там, где это неверно, слово “коммунизм” из святыни превращается в ругательство, и все это – в устах тех же людей, которые вчера говорили (и делали, и, наверное, думали?) нечто прямо противоположное.
И – что? И – ничего. Всему находится оправдание, всему находится объяснение.
Все входит в колею дозволенного.
То же и с личностями. Вот умер поэт и певец, при жизни официально не признанный. Его похороны прошли, как стихийная массовая демонстрация. Еще немного – и о нем стало разрешено говорить. Более того – поощряемо. И вот режиссер, у которого покойный хотел сниматься в кино, да не был взят, говорит о том, как не понимал его творчества. А теперь понял.
Проходит десять лет.  Тот же режиссер говорит о том же человеке в совершенно иной тональности – как о выдающемся таланте и в театре, и в поэзии. Прошло еще двадцать лет. “Я хочу вам рассказать о великом поэте, певце и актере Н.” – говорит с экрана все тот же, но, естественно, уже порядком постаревший режиссер. А что меняется от его превосходных степеней?
Времени все равно.
Забываются бездари, чьи имена через несколько лет не помнят даже  закоренелые литературоведы. (Какое слово вычурное, такое  и занятие).Но и все остальные забываются, отступают, уходят…
История, история…
Прекрасно помню, как работал в партийной газете с роскошным названием “Вышка” (что для бакинцев было нормально, поскольку ассоциации были с нефтяными вышками, зато в России малиновые “корочки” служебного удостоверения с этим названием неизменно вызывали большое оживление).
Слова ведь очень зависят от среды, в которой циркулируют.
Ни один эмигрант из бывшей “черты оседлости” (а их много приходилось встречать и  в Штатах, и в Европе) – от высоколобого профессора, до владельца продуктового магазина, не предложил мне: “Садитесь!..”
Все говорили: “Присаживайтесь!”
Значит, было у них в роду, в окружении, в обиходе нечто определенное, связанное с глаголом “сидеть”. Определенное и нехорошее, чего следовало реально опасаться.
Иначе – чего бояться невинного слова?
Так вот, работая в газете “Вышка”, постигая нехитрые (и хитрые) премудрости советской журналистики, я понял, что называя “историческим” любое событие – от съезда партии до решения местного комитета профсоюза – я, в общем, не грешу против истины – это все история. Так же, как история о том, что уборщица тетя Паша утром, ворча и ругаясь, собирала мусор вокруг кем-то случайно опрокинутой урны. Тоже история.
…Мой сын приехал в Штаты в пятилетнем возрасте. Год назад я  в разговоре сказал мимоходом: “Кто такой Ленин ты, конечно, не знаешь…” – “Почему это не знаю? – обиделся он. – Это – террорист.”
Вот вам примерно все, что осталось не от пропагандистской машины – а от целого способа жизни сотен миллионов людей в течение почти трех четвертей века. Выходит, что и  многие сотни миллионов, и семьдесят с лишним лет – цифры незначительные.
А что тогда значительное? Один человек, одна минута, одно мгновение даже…
Не стоит обольщаться тем, что именами людей, которых ты знал при жизни, сегодня называют улицы и аэропорты, что им ставят памятники, что о них пишут книги.
Стремление продлить свое недолгое существование на земле любым способом – свойственно человеку. Оно будет всегда, несмотря на очевидную тщетность попыток. Разве эти строчки, вводимые в память компьютера, чтобы потом, может быть, стать книгой – то ли традиционной, то ли электронной, то ли еще Б-г весть, какой, - не такая же попытка?
И единственное, что извиняет автора – он отчетливо это понимает.

ПОЧЕМУ “ЭЛ-ЭЙ”?

Потому что LA – так сокращенно называют в Штатах Лос-Анджелес. Но по странному совпадению моя жизнь и до Лос-Анджелеса была целых семнадцать лет связана с “ЭлЭйем”. Только выглядели эти буквы вот так:  “ЛА”, и расшифровывались весьма просто и кондово –“Литературный Азербайджан”. С тех давних лет и до сих пор я не понял, что это было – то ли очередное проявление советского идиотизма, то ли лени, то ли попросту никому не было до этого дела – но в разных, совершенно непохожих республиках литературные журналы назывались одинаково – естественно, с заменой названия республики.
Итак – были “Литературный Азербайджан”, “Литературная Грузия”, “Литературная Армения”, “Литературный Кыргызстан” и тд. Сколько прекрасных имен осталось невостребованными… А теперь, освященное более, чем полувековой традицией (или привычкой?) и это имя не выглядит столь ужасающе.
Так или иначе – “ЛА” был единственный на всю республику толстый литературный журнал на русском языке. И когда меня туда пригласили, колебаний особых не было.
Так окончательно завершилась моя научно-техническая и инженерная карьера. Из этого “ЛА” я уже прямиком перебрался в свой LA нынешний, где работал в совсем других журналах и других газетах, и выходил в эфир на совсем других, чем привычные, советские, телевизионных студиях…
Но об этом – другой разговор.
Сейчас важно, что чем дальше годы “ЛА” отступают, тем нежнее воспоминания о них.   
Располагалась наша редакция в здании Союза Писателей на Хагани. Только в конце 80-х мы перебрались в прекрасный дом прямо напротив метро “Баксовет”. Под нами находился какой-то крупный проектный институт –“Бакгипрогор”, кажется. Вообще дом был, как сказали бы сейчас,  престижный “офис билдинг”, нашпигованный большими и маленькими конторами. Помню одну – на первом этаже - большая вывеска, золотые буквы на красном фоне “КАВКАЗСКАЯ ЭКСПЕДИЦИЯ”. Да еще герб СССР.
Запомнил потому, что совершенно непонятно было, какая именно это экспедиция, чем занимается, к какому министерству относится…
Потом мне по секрету рассказали, что там якобы находится организация, занимающаяся прослушиванием телефонных разговоров.
Забавно. Так в моем персональном туристском маршруте – был у меня такой для друзей и близких, приезжавших в Баку – появился новый маленький пункт…

Союз Писателей Азербайджана был во многих отношениях местом примечательным. Уже потом я понял, что писатели – они повсюду писатели, публика, как говорил Райкин, “специфическая”. Для человека со стороны писатели и околописательские люди, собранные вместе, всегда выглядят…слегка странно, что ли? Особый строй писательских разговоров. Округлая речь с завершенными периодами. Привычка говорить, как писать…
Человек со стороны чувствует себя в этом всем поначалу неуютно. К тому же и проявляются писательские индивидуальности по-разному.
До сих пор помню свой первый приезд в дом творчества в Гаграх и известного сатирика, который, стоя по грудь в море, серьезно спрашивал у проходивших и проплывавших мимо спички. А известный поэт залезал под стол в столовой и кричал “ку-ка-ре-ку!”. Не знаю, может, проспорил кому-то…
А известный “почвенник” перстом указывал юной писательнице, приехавшей из провинции, на почтенную пару: “Смотри, милая, это опасные люди!” И, оглянувшись, вполголоса: “Это - евреи…”
Такого рода сценок полно в было в советском писательском быту.

В нашем Союзе были однако и специфические черты. Во-первых, это была одна из немногих организаций в Баку, где все собрания шли на азербайджанском языке. Сейчас это звучит по меньшей мере странно, но тогда так было. Баку, “где многие фамилии смешались”(В.Портнов), тогда говорил в основном по-русски. Помню, меня никак не мог понять огромный литовец, главный инженер завода “Пяргале”, куда я привез из Баку в командировку группу рабочих.  “Почему? – спрашивал он в ответ на мой рассказ о бакинском русскоязычии.- Ну почему?”  Ссылки на историческую традицию, “нефтяной бум”, людей, приехавших со всего света – действовали не очень.
Гораздо позже, уже в конце 80-х мне рассказывал Мирза Ибрагимов, академик и народный писатель, о том, как он, будучи Председателем Президиума Верховного Совета республики в 50-е годы,  пытался сделать азербайджанский язык государственным. И как обратился за согласием к К.Е.Ворошилову, который тогда возглавлял Президиум ВС СССР. Мирза Аждарович и через столько лет не мог без горькой улыбки рассказывать, что Ворошилов и понятия не имел, что может быть республика, где родной язык – не государственный. Короче, устное согласие было получено, закон принят, но на местах к исполнению не были готовы – и грянул гром. Советский гром – это в данном случае Пленум ЦК КП Азербайджана и соответствующее грозное постановление. Введение азербайджанского языка как государственного было заклеймено позором. Я читал материалы Пленума и поражался, как можно называть белое – черным. Не хочу повторять набор высоких слов, которые при этом использовались – жизнь научила нас, что высокие слова найдутся для любого случая.
У литовцев таких проблем не было.
Другая замечательная черта нашей организации была – все, что положено по райкомовским разнарядкам – проводилось, все требования – выполнялись.
Но выполнялись – без нервов, без надрыва, без пафоса, скорее, формально.
Мне, поработавшему и на заводах,и в НИИ, и в редакции партийной газеты – разница была видна отчетливо. Как тут, в СП, призывали выходить на субботник (а не вышел – и ничего), как тут велели принимать участие в первомайской демонстрации (а не пришел – и не пришел), как тут призывали голосовать на выборах в Верховный совет (а не проголосовал – и ладно),  как тут призывали бороться со взятками… Ну, и так далее.
Что реально вызывало эмоции и схватки – это борьба за включение в планы издательств своих книг, их тиражи, гонорарные ставки, премии, звания, распределения квартир, машин и дач…Тут уж страсти кипели вовсю.
Но то, что не было общего фона непрерывной общей борьбы за светлые идеалы и истерики, с ней связанной – очень помогало жить.



МАНСУР

Мансур Векилов
Мансур Векилов

“Вашу мысль, мечтающую на размягченном мозгу, Как выжиревший лакей на засаленной кушетке Буду дразнить об окровавленный сердца лоскутДосыта изиздеваюсь, нахальный и едкий…”
Когда Мансур произносит “изиздеваюсь” в этих строчках Маяковского, голос его совершает какие-то совершенно невозможные и незнакомые в обычной жизни модуляции…
Мансур вообще хорошо читает стихи – но во-первых, он их редко читает, во-вторых он никогда не читает чужих стихов – только вот “Облако в штанах”. Во всяком случае за десятилетия знакомства я от него других не его стихов не слышал.
Зато эти – раз услышав в его чтении не запомнить невозможно.
“Хотите – буду от мяса бешеный (голос становится мощным, почти устрашающим)
И, как небо меняя тона Хотите – буду безукоризненно нежный Не мужчина, а облако в штанах”  (это уже произносится почти нежно, этаким ручейком звучат слова).  Мне рассказывали, как один знаменитый тогда советский писатель, услышав от Мансура эти стихи в Коктебеле, осаждал его с просьбами читать еще и еще.
Но редко это случается. В поэтических компаниях, где в общем, совсем немного надо, чтобы зазвучали стихи (мне иногда кажется, что люди и сходятся для того, чтобы их прочесть). Выпита рюмка, другая – и вот уже каждый читает свое, а дальше, если начинается обмен мнениями, все зависит от степени подпития – может дойти и до рукопашной…
Мансур, всегда в жизни спокойный и неторопливый, и свое если начинает читать (что редко бывает), читает неторопливо, чуть монотонно даже. Никакой игры голоса, никаких модуляций, как в “Облаке…” Закрываю глаза – и слышу:

Опадают надежды отрепья
А в глазах, как в заросшем пруду,
Отражаются те же деревья
Лица – те же, что в прошлом году.
Что-то это на жизнь непохоже,
То ль чистилище, то ль карантин…
Много ль стоят грехи наши, Боже,
Если снег не белее седин?..

Почему-то память сохранила из многих раз, когда слышал эти строки – тот подвальный кабачок около тогдашнего Клуба моряков на Хагани, в одном квартале от нашего Союза писателей.
Сидячих мест там не было – мраморные круглые столики на высоких ножках, и горячих блюд тоже, по моему, не было – ломти сыра, колбасы, курицы, соленые огурцы – вот и вся закуска, но нам хватало. Собирались мы там почти каждый день. Там – или в какой-то другой ближней забегаловке – это зависело от того, сколько было денег. Самый скромный вариант – вообще не забегаловка даже, а винный магазин, где из бочки в не слишком тщательно вымытые стаканы наливали по пятьдесят копеек за стакан, янтарно-желтое вино “Агдам”. У истоков своих, в городе Агдам, это было великолепное, медовое чудное вино с богатейшим букетом. Дальше, в процессе розлива и рассылки по всем краям необъятного Союза, от этой роскоши мало что оставалось. Слово “Агдам” однако по этой причине было известно везде – и на Урале, и в Сибири, и на Дальнем Востоке…Помню, приехал в командировку с коллегой, у которого в паспорте значилось “место рождения – г. Агдам”. Дежурная в заштатной ханты-мансийской гостинице чуть не прослезилась…Для нее Агдам был местом легендарным, а значит, почти несуществующим, нечто вроде древней Трои… А тут – живой человек, советский паспорт.
Но в тех холодных краях вино “Агдам” в залитых сургучом пол-литровых бутылках, имело отношение к своему далекому прародителю разве что по названию.
Что же до той бурды, которую мы пили в розлив в Баку – она еще сохраняла какие-то, пусть отдаленные, черты оригинала.
Итак, рубль  продавцу в несвежей белой куртке, два стакана янтарной жидкости и, как бонус, две конфетки-карамельки в бумажных обертках. Это – на закуску.
Такими винными точками город был буквально начинен.
Был у нас один приятель, который составил карту нахождения этих распивочных в центре Баку – у него там было их больше двух десятков.  Его личный рекорд однодневного маршрута по этим заведениям – 17 стаканов дешевого портвейна. Мы до таких высот не доходили, но зайти и пропустить по стаканчику – другому -третьему – это была часть жизни.
Естественно, так поступали, когда денег не было (самое частое состояние). Когда было немного денег – шли в закусочную того типа, как описано.
А когда была зарплата или кто-то получал гонорар – тогда всей компанией отправлялись в шашлычную. В рестораны, сколько помню, ходили редко. Во-первых, дорого. Во-вторых, как сейчас бы сказали, не та атмосфера.
В шашлычных – той, что была когда-то у метро, называвшегося тогда “26 бакинских комиссаров” или в других таких же забегаловках неподалеку – мы были завсегдатаями.
Поэтому и кормили лучше, и в долг спокойно давали, если не хватало денег при расчете. Последнее, правда, за все годы случалось только раз или два – как-то не было это у нас принято.
Возвращались уже в темноте, чаще всего еще ходили по улицам, договаривали, дочитывали…

Свет фонарей и близок, да неверен.
Пойду туда, где ночь еще темней,
Под свет звезды, который неизмерен –
Неизмеримый свет всего верней…

Потом Мансур останавливал такси и уезжал в свой микрорайон.
Может, странно, а, может, закономерно – из шестнадцати лет работы в Союзе писателей – именно посиделки эти остались в памяти, а что касается собственно редакционной работы – воспоминания о ней куда бледнее…
Хотя редакция была – единственная в своем роде в республике. Единственный русский литературный журнал. Этакое плановое детище советской власти – и не сказать, чтобы в нем и в его братьях-близнецах, выходивших во всех республиках, не было смысла.
Как иначе национальные литературы находили бы путь к русскоязычной аудитории? Словом, это было единственное место, где можно было публиковаться тем, кто был или хотел стать писателем. Конечно, и в те годы тираж журнала был мизерный, но это неважно – это было литературное издание, и этим все сказано.
Попал я в редакцию “ЛА” впервые в нежном возрасте, лет пятнадцати. Кажется, вскоре после того, как местная молодежная газета опубликовала мои стихи и, что уж совсем удивительно, два перевода с английского – из Шелли и Бернса.
Воодушевленный, я решил развить успех и отправился в Союз Писателей.
Встречи с редактором журнала напрочь не помню. Все, что сейчас об этом  можно было бы написать – будет смоделировано или компилировано. Обойдемся...
Зато хорошо помню, как, ожидая редактора, наблюдал беседу сотрудника журнала Савы Перца (он потом много лет работал в “Бакрабочем” и мы время от времени виделись, а тогда были незнакомы). Так вот - сотрудник вежливо беседовал с графоманом, принесшим в редакцию свои произведения.
Посетитель казался мне почти стариком (сейчас, вспоминая, думаю, ему вряд ли было больше 50). Одет он был в мятый костюм и клетчатую рубашку. В руках держал старую велюровую шляпу. Он клал ее на стол, а потом, видимо, нервничая, вслушиваясь в вежливую, но убийственную устную рецензию Савы, снова хватался за шляпу, как за спасательный круг. Во время одной из таких операций из шляпы вывалилась подкладка. Человек тут же суетливо заправил ее вовнутрь и  огляделся – не видел ли кто? Я отвел глаза.
“Вот вы пишете, - мягко и убаюкивающе журчал Сава. – Вы пишете: “…Он открыл окно и в комнату ворвался шум уличного движения. Он мешал им и он решил закрыть его…” Как ни вчитывайся, невозможно понять, кто с кем и что тут делает и кто кого закрывает.
Посетитель неуверенно, но с апломбом возражал. Редакционные будни… Сотни, а, может, тысячи таких разговоров мне предстояло услышать и самому вести в будущие редакционные годы. Этот запомнился только потому, что был первым.
Странно, почему же тогда не запомнился разговор с редактором?
Может, потому, что там не было ровно ничего запоминающегося – ни уличного движения, которое надо закрыть, ни подкладки от шляпы. Наверное, это характерно. Главные редактора советского периода (говорю о тех, кого встречал, естественно) общались настолько трафаретно, что просто оторопь брала. А когда позволяли себе нечто, похожее на живое высказывание, как редактор одного толстого московского журнала, который вдруг, поместив на лицо дежурную улыбку, почти закричал мне : “А вы дерзайте! Дерзайте!” (я тогда рефлекторно оглянулся вокруг – что это с ним? Оказалось –ничего, просто имитация живого творческого общения…)  

XXX

Но снова и снова возвращается эта картинка – Мансур стоит в полный рост, широко раскинув руки на капоте “Жигуленка”, принадлежащего Интигаму Касумзаде.
Интигам только купил эту машину (тогда не говорили – “купил”, в Баку хорошим тоном было говорить - “взял”). Так вот, Интигам недавно взял эту машину, и относился к ней, кажется, почти также, как к своим любимым  дочерям – холил, лелеял, берег…
По-моему, я не встречал в жизни другого такого водителя, который, сидя за рулем, объезжал бы каждую ямку, каждый ухаб на неровных бакинских дорогах… Иногда терпение мое кончалось, и я, сидя рядом с Интигамом, начинал вопить: “Да хватит тебе уже слаломом заниматься! Езжай нормально!” На что Интигам только невозмутимо покачивал головой и продолжал вести машину в том же стиле.
И вот теперь Мансур (а он толстяком не был никогда, но сложения плотного, и весил немало), стоял на капоте “Жигуленка”. А “Жигуль” – у него же жесть, известно, как папиросная бумага, это вам не старая “Волга”.
Каким образом Мансур залез на капот – до сих пор не понимаю. Он был по бекской своей природе не слишком склонен к физическим упражнениям. Он вообще не любил делать над собой усилия и себя превозмогать (в чем иные видят смысл жизни, и так и живут, превозмогая себя…) Это, может быть, занятие и почтенное,  
и сам автор этих строк в том грехе повинен, и, может, потому всю жизнь я завидую людям, которые могут жить и живут иначе.
Мансур – безусловно был одним из тех, кто достигал в этом деле совершенства.
Оставим его пока на минуту стоять на капоте бежевого “Жигуля” (он потом сделает еще один шаг и, к полному ужасу Интигама, залезет на крышу)…
Унесемся с мардакянского пляжа, где все это происходит и вернемся в редакцию “Литературного Азербайджана”, к умению Мансура не делать над собой усилий.
…Один из хороших азербайджанских прозаиков (по-моему Сабир А., но не поручусь. Важно тут то, что прозаик добротный, переводить абы кого лишь бы заработать Мансур не умел и не хотел), так вот  хороший писатель попросил Мансура перевести его новый роман (или повесть), и Мансур согласился. Договорились на определенный срок – скажем, на полгода. Так как произведение было – не эпопея, а размеров вполне умеренных, за 6 месяцев его перевести было возможно, не особенно себя утруждая.
Первые четыре месяца Мансур о романе вообще не вспоминал. После, когда вопросы автора о том, как идет работа, стали настойчивее, Мансур во время наших застолий стал вдруг, без видимой связи с ходом разговора, возвращаться к непереведенному роману. “На следующей неделе начну…И быстро сделаю…”
Эти же слова повторялись через неделю, а потом через месяц…
Прошло 9 месяцев. Потерявший надежды прозаик уже не требовал, а просил и умолял. Мансур отвечал уклончиво.
Помню солнечное утро, когда он пришел в редакцию сияющий и позвал меня к себе в кабинет. “Все! – сказал он с видимым облегчением. - С Сабиром я закончил!”
-Ну, ты гигант…- я говорил совершенно искренне, поскольку уже месяц ничего не слышал о переводе и решил, что за это время работа и была сделана. – Не ожидал!..
Мансур посмотрел на меня сочувственно: “Всё! – повторил он.- Я решил, что переводить не буду.”
И, глядя на то, как я в недоумении открыл рот, пояснил: “Я понял, что это – не мой роман. – Помедлил немного и добавил – Извинюсь перед автором.”
Читателю должно быть понятно, что Мансур был не из тех, кто не то, что любит, а вообще не умеет извиняться – для него это была крайняя ситуация. Но – раз подвел человека, не сделал работу – что же? И крайние (для него, Мансура) меры – справедливы.
И тогда не собирался я его обсуждать и осуждать, и уж теперь подавно ни смысла ни желания выставлять прошлому оценки…
Не хотел бы я быть в ситуации этого прозаика. Это так. Но – Мансур есть Мансур.
Для него главное было – остаться собой.
В этом смысле он счастливо избегал идиотского самолюбования, которое для меня почему-то навсегда связано с ЦДЛ,  где постоянно слышались высказывания типа:
“Я перечел роман Гроссмана – и знаешь – запятой бы нигде не мог изменить!” Или: “Мои взаимоотношения с Чеховым таковы, что я ни в коем случае не захожу на его территорию…” Или: “Я игнорирую слабые стихи Пушкина, поскольку сам учился именно на их слабостях…”
Как правило, это говорили люди, ничего в литературе не сделавшие, но на всю жизнь до седых волос сохранившие максимализм непомерных юношеских претензий. Это вроде как заниматься КВНом до седых волос, уровень и вкус самодеятельности неистребимы. А с другой стороны – чего делать, если иных способностей нет, а амбиции имеются?
Для бакинского литературного обихода такие экстремальные высказывания были нехарактерны. Мансура однако мало заботило, что характерно, а что – нет. Ему было важно точно выразить, что он в данный момент чувствует.
Он мог прийти в редакцию с похмелья и заявить: “Ночью понял, что отношения Наташи с Курагиным в “Войне и мире” – полное гавно. Толстой это написать не сумел. Вообще он в вопросах любви, он, видно не очень разбирался…”
Помню, я ему прочел строки:

Это какая улица?
Улица Мандельштама.
Что за фамилия чертова -
Как ее ни вывертывай,
Криво звучит, а не прямо.

Мало в нем было линейного,
Нрава он был не лилейного,
И потому эта улица,
Или, верней, эта яма
Так и зовется по имени
Этого Мандельштама...

Совершенно неожиданной для меня была реакция Мансура: “Бедный пацан!”
“Ты это о ком?” – “Бедный пацан!.. – повторил Мансур. – Знал же, что его именем никогда улицу не назовут, а так хотелось…”
Никогда я не думал об этих стихах в таком аспекте.
Сейчас, вспоминая этот разговор через многие десятилетия, когда нет  среди живых ни Мансура, ни многих других, о ком пишу - думаю о том, о чем не задумывался тогда. Поэту нужно остаться. И стихами, конечно, и улицами… Не знаю, была ли у Мансура мысль о “своей” улице – но если была, в этом – ничего необычного.
Кстати, Мансур очень серьезно относился к своей фамилии и родовым корням.
Фамилия – действительно одна из славных дворянских, бекских фамилий Азербайджана.
В ней на протяжении веков были и выдающиеся ученые, и профессора, и генералы.
Кстати, Мансур всегда относился неприязненно к попыткам – теоретическим или практическим – изменения его фамилии на, скажем, Векиллы…
Тут он был категоричен.“Жил Векиловым и останусь Векиловым!”
Мансур писал по-русски. Что совершенно не мешало ему оставаться поэтом азербайджанским. Не он первый в этом смысле в литературе и, конечно, не он последний. Интересно – насколько могу судить по интернету после обретения независимости в Азербайджане появилась немалая группа молодых азербайджанцев, пишущих по русски…
А вот строки  Мансура:

Первый норд. Увядания первый прогноз
И, предчувствием дальним томим,
В первый раз я с тобою прощаюсь всерьез:
“Альвида, Апшерон-муаллим!”

Кажется, эти стихи я прочел в журнале “Юность”.С автором тогда еще знаком не был, а стихи запомнились. Кстати, о журнале: основанный в 1956 году Валентином Катаевым, этот журнал, как и “Новый мир” был для литературы событием  важнейшим – отсюда пришли к нам Окуджава и Вознесенский, Ахмадулина, Рождественский, Межиров, Евтушенко. А в прозе – Аксенов, Гладилин, другие “шестидесятники”. Поколение, которое в русской литературе никто не сменил.
Нет, конечно, появились и будут появляться новые имена, новые стихи и новые повести… Но долго еще не будет (если будет вообще) в русской литературе поколения, чье влияние на жизнь общества было бы так несомненно велико.
Имена, которые я назвал, и еще имена Высоцкого, Любимова, работы театра на Таганке и “Современника” – эти имена знали не только люди интеллигентные, читающие…Их знали люди улицы, которым литература, в общем, до лампочки.
Их знали так, как теперь знают в России, скажем, имена русских олигархов. Или так называемых “светских львиц”. И говорили, и сплетничали тогда о писателях, а не об олигархах. Что безусловно симпатичнее.
Так вот, журнал “Юность” выходил в лучшие свои годы тиражом в 3 миллиона экземпляров. Да еще и с подпиской были трудности. Напечататься там было очень престижно и непросто.
Мансура печатали, как понимаю, совершенно без его “организационных” усилий. Он вообще не занимался “продвижением” или проталкиванием собственных стихов.
Сильно развитое чувство собственного достоинства не позволяло.
Когда один из народных поэтов, лауреат и все такое прочее, написал рецензию на его первую книжку стихов, и в ней, желая сказать автору приятное, поместил тезис о том, что поэт замечательно владеет русским языком, Мансур хорошо понял вздорность этого замечания. Видимо, оно так его задело, что он возвращался к нему уже многие годы спустя: “Н. написал, что я хорошо знаю русский… Большое спасибо ему, но похвала двусмысленная. Сказать поэту, что он хорошо знает язык, на котором пишет  - это оскорбительно.” И добавлял после паузы: “Я понимаю, он ничего плохого не хотел…”
Писать об интернационализме (даже написалось с трудом, слово-то какое!) Мансура у меня рука не поднимается. Стыдно писать о приличном человеке, что он – приличный человек. Мансур был из того поколения азербайджанских интеллигентов, у которых эта черта была в крови.
Помню, на исходе Советской власти, мне случилось съездить в Тбилиси, взять интервью у замечательного писателя Чабуа Амирэджиби, автора эпопеи “Дата Туташхиа”, которая тогда уже была переведена на десятки языков…Интервью нужно было для литературного альманаха “Баяты”, который мы с Интигамом Касумзаде вели к этому времени уже двенадцать лет.
Чабуа Ираклиевич был, соответственно, живым классиком – но не чиновным, и не обласканным властью. Уже тогда было видно, что истоки многих национальных конфликтов возникают именно в среде творческой интеллигенции. Мне было интересно, что он скажет об этом.
Запомнил его ответ почти текстуально: “Вы знаете, это вопрос внутренней интеллигентности. Человек, который не на словах, а на деле обладает определенным уровнем интеллигентности – просто не может быть националистом в том смысле, в каком это хоть немного унижает другие нации”.

Поэтому ничего удивительного, что, когда пришли с улицы возбужденные и агрессивные “активисты”, чтобы вломиться в редакцию журнала “Гракан Адребеджан” на армянском языке, которая была расположена по соседству с нашей, Мансур с Интигамом и Солмаз Ибрагимовой встали в дверях и не пустили их к нам на этаж.
Это сейчас звучит так просто и безобидно – сделать это в ту минуту и в той обстановке было не то, что непросто – а опасно. Но ни у одного из них сомнений в том, что так надо поступить, не было.
…В среде писавших по русски литераторов Азербайджана были представители разных наций. Отношения у них, как человеческие отношения в любой группе индивидуумов, были не всегда безоблачными.
Был в Баку такой поэт – Абрам Плавник. Много переводил из азербайджанской поэзии, писал, печатался. Особыми талантами, может, и не блистал, но работал профессионально. У него был длительный конфликт с другим поэтом (тоже уже покойным, имени называть не буду). И вот этот второй, не в силах сдержать переполнявшие его чувства негодования, опубликовал в газете “Баку” стихи, где были строки
“…  а в реке
Нечисть держится даже
На одном плавнике”.
Сейчас, когда можно печатно материться и ругать кого угодно и за что угодно – эти попытки сведения счетов в печатном виде выглядят более, чем наивными. Но тогда – по крайней мере для действующих лиц, это было актуально.
Плавник, кстати, не был человеком чиновным или влиятельным – враждовать с ним опасности для оппонента не составляло…
Прошло много лет. Не стало Плавника. Автор упомянутых стишков на похороны не пришел. Другой литератор, который говорил на похоронах: “Мы хороним великого поэта!”- то есть врал, сам сознавая, что врет – вскорости проявил себя мерзавцем.
А Мансур… Он при жизни относился к Плавнику ровно и уважительно. Не враждовал и любить особенно не любил. И вдруг через день после похорон прочел нам стихи:

 

Хоронили Плавника…
Гроб качался плавненько
На шести плечах
Как на костылях.
…………………
На ноге единственной
С костылем воинственным
Нес его талант.

При этом Мансур был не из тех , кто щедрой рукой рассыпают по своим сборникам посвящения, а уж стихов, персонально кому-то посвященных (кроме любимых женщин) я вообще у него не помню.
“Хоронили Плавника…” Почему он решил написать и написал это стихотворение? Теперь уж никто не ответит. Вряд ли он сам и при жизни на это ответил бы…
Какой-то теоретик человеческих  отношений учил в давние времена: “Бойтесь первого движения души. Оно обычно самое благородное…”
Мансур умел это первое движение души слышать и ему следовать.
…Когда на какое-то недолгое время он стал хозяином оставленной отцом заброшенной шувелянской дачи – какое хорошее это было время для всех его друзей и близких! Сколько гостей из Москвы и других городов он успел там принять.
Хорошо помню – ничего не ремонтировалось, ничего не приводилось в порядок (помимо отсутствия склонности к комфорту, была у Мансура и такая поэтическая болезнь, как хроническое отсутствие денег). И тем не менее, на даче всегда было весело и уютно.
Хотя – как проявится нрав хозяина – предсказать было никогда невозможно.
Один раз мы были у Мансура в гостях с моей любимой женщиной. Выпили, закусили, потом Мансур ушел гулять. Примерно через полчаса я увидел, что за окнами полыхает пламя. Выскочил, как ошпаренный, с трудом открыв покосившиеся ворота, выгнал за забор на песок машину (огонь уже совсем подступал к моей “пятерке”), любимая тем временем спешно спасала от огня висевшие на веревке купальные костюмы.
И тут я увидел, что Мансур и не думал никуда уходить, а стоит в сторонке и спокойно наблюдает, как вокруг все горит (это мне казалось, что всё…)
Выяснилось,  что он решил сжечь сухую траву. Кто знает апшеронские дачи – легко представит остальное. За участком никто не ухаживал, а потому сухой травы было много. И ветер на Апшероне – более трехсот дней в году. Другой бы подумал – а Мансур поднес спичку и с интересом наблюдал за работой огня.
Самое главное, что все окончилось благополучно. Я заметил – есть категория людей, у которых все кончается благополучно, даже самые рискованные проделки. И есть другие (все, наверное, встречали) – под которыми ломаются стулья, рвутся страхующие веревки – в общем, все дурное случается, что могло и не могло случится…
Мансур был человеком определенным. Помню партийное собрание писателей, когда в Баку в горбачевское время в первый раз вошли войска.
Тогда еще без насилия, без крови.
Просто на улицах ночью слышался странный шум и скрежет металла – звук тогда совсем новый и необычный. Это шли по ночному городу танки…
Так вот, как ко всему этому надо относиться не знали еще ни жители, ни “инженеры человеческих душ”. Помню кадр из телевизионной хроники: алая гвоздика торчит из дула танковой пушки… И на собрании писателей раздавались голоса – что мол вот, пришли к нам в город желанные гости. Надо же было проявить лояльность к казавшейся тогда незыблемой Советской власти. А Мансур тогда сказал, без выступления, но громко, так, что все слышали: “В гости на танках не ездят!”
Да, Мансур высказался на том партсобрании.
Вообще его партийная деятельность заслуживает нескольких слов. Деталь: что-то я в последние годы не встречаю в мемуарах, публицистических материалах и т.п. упоминаний о том, что человек состоял в партии. Если НЕ состоял – то об этом упомянут непременно.
Точно так же, как сидевшие за спекуляцию женским бельем или за какой-то подвид производственного воровства сейчас с восторгом об этом пишут. Они – бизнесмены, опередившие время. Сидели! И это – доблесть. Кто сейчас захочет разобраться – за что?
Они – борцы с режимом. А те, кто не воровали – соответственно, в другой категории. Не борцы, короче. Ау! Где вы, партийцы?
Иногда совершенно непонятно, куда в одночасье подевались 18 миллионов членов КПСС. Задача для несообразительных…
А вот Мансур Векилов был членом партии. И даже был избран секретарем парторганизации Союза Писателей.
Что помню из этого периода? Нет, не плодотворную партийную работу, ее в нашей организации, к счастью, никогда не было, и прекрасно… А вот помню я то, что Мансур, не моргнув глазом, проводил заседания парткома в своем небольшом кабинете, и все секретари правления, народные и заслуженные “писменники” послушно являлись к нему. Предлагали ему не раз и не два проводить бюро в кабинетах кого-нибудь из руководителей, но он отказывался наотрез.
Не в кабинете, конечно, было дело – это было вопросом его самоощущения. А к этому он очень чутко прислушивался, и, как уже сказано, делал именно то, что считал нужным. Только партвзносы собирать не любил. Нашел для этого подходящего человека, а сам руководил.
Впрочем, один известный киносценарист узнав о новой должности Мансура, и о том, что партвзносы будут храниться в его сейфе - отреагировал совершенно однозначно: “Ага…Теперь у тебя можно будет перехватить 500 рублей недели на две! Запомним…” И не только запомнил, но и не раз этим пользовался. Но никогда не подводил, деньги возвращал аккуратно.

…Ну, а теперь снова на пляж, к Мансуру, стоящему на кабине “Жигулей”. Он оглядывается вокруг и начинает читать стихи:

Как легкий рой ночных огней,
Как золотые стремена
Летящих через тьму коней
Мелькают в памяти моей
Знакомых женщин имена.

Интигам, который наконец пришел в себя после шока, вызванного выходкой Мансура, негромко, но очень серьезно говорит ему: “Мансур, это не грузовик! Слезь, пожалуйста!”
Мансур совершенно не упорствует. Ему просто и в голову не приходило, что он может повредить автомобиль. Он легко спрыгивает на песок и – о радость!- на “Жигуле” – ни царапины.
Чтение стихов продолжается уже внизу, а на шампурах шипит мясо, а в холодильнике ждут запотевшие бутылки.  

…Помню, когда пришли на кладбище на годовщину Вячеслава  Зайцева, бакинского поэта, много лет заведовавшего отделом в “ЛитАзербайджане”. По-моему были девочки – Солмаз Ибрагимова и Ада Кулиева, Илья Дадашидзе…
Мансур деловито откупорил водку  (бутылка с пробкой – “бескозыркой”), налил рюмку, поставил на надгробную плиту из каменной крошки.
Потом постучал костяшками пальцев в надгробие, как в дверь, и сказал негромко: “Слава, это мы! Слышишь? Мы пришли…”
То ли из-за того, что Мансур старился и болел не на моих глазах, то ли потому, что слишком сильны молодые воспоминания – не могу внутри себя относиться к нему, как к умершему…
Мне показали книжки стихов, которые у него вышли в последние годы
Выходил под его началом журнал – пусть совсем небольшими тиражами, но выходил. Правда, не знаю, осталась ли редакция на том месте, где была…

Это было трудное дело – приехав в Баку после десятилетнего отсутствия, войти в тот же кабинет Мансура в “Литературном Азербайджане”. Все было, как прежде – старый календарь на стене (у Мансура вечно на стене висели календари 3-4хлетней давности, не знаю, зачем? То ли ему картинка нравилась, то ли это был чей-то подарок?) Во всяком случае, он ничего не менял, и когда я как-то раз в давние дни, когда отставание календаря составляло не годы, а, скажем, пару месяцев, хотел перевернуть страницы, то был вежливо-равнодушно остановлен: “Пусть висит!..”
Я сейчас подумал, что в этой подчеркнутой неактуальности, неделовитости, неторопливости Мансура – была не только многолетняя тренировка, а был еще серьезный внутренний смысл. Тогда я об этом не думал, а вспомнил неожиданно, прочтя у Кэррола в “Алисе” об “эффекте стоящих часов”. Помните вопрос – какие часы показывают более точное время – те, что стоят или те, что отстают на минуту? А дальше – считайте сами… Те часы, что стоят, показывают дважды в сутки абсолютно точное время. Те, что идут, слегка отставая, показывают точное время чуть не раз в год.
…И почему-то еще картинка из прошлого: Мансур, слегка “под шафе”, переходит улицу. На него едет такси и отчаянно гудит. Мансур обращает на это не больше внимания, чем на муху, которая гудела бы рядом… Впрочем, нет – от мухи он бы отмахнулся, а тут – переходит улицу, и все…   
Так вот, вернемся в его кабинет. И через десять лет висел на стене старый календарь (уже не тот, что в прежние времена, но снова старый), пылилось в углу красное знамя журнала, на которое в свое время прицепили орден “Дружбы народов”, коим издание было награждено, стоял справа  шкаф с   книжками, подаренными авторами, к которым Мансур был равнодушен (книги с автографами настоящих писателей он уносил домой), а в тумбочке стола, когда ее открыли оказался дежурный набор рюмок.
Так что выпили мы за встречу так, будто и не расставались, хотя очень многое в эти годы произошло.

Следущая глава


© Публикация предоставлена автором, Александром Гричем, эксклюзивно сайту "Бакинские страницы". Перепечатка без согласия автора запрещена.


loading загрузка
ОТКАЗ ОТ ОТВЕТСТВЕННОСТИ: BakuPages.com (Baku.ru) не несет ответственности за содержимое этой страницы. Все товарные знаки и торговые марки, упомянутые на этой странице, а также названия продуктов и предприятий, сайтов, изданий и газет, являются собственностью их владельцев.

Журналы
Когда заканчивается зима..
© Portu